Понравилось Понравилось:  0
Благодарности Благодарности:  0
Показано с 1 по 3 из 3

Тема: ЭПОХА ВСЕЛЕНСКИХ СОБОРОВ часть 2

  1. #1 (607726)

    ЭПОХА ВСЕЛЕНСКИХ СОБОРОВ часть 2

    Православные патриархи Евфимий и Македоний, сами жертвы монофизитства, уже прославленные как святые в Константинополе, должны были быть осуждены своей же церковью только потому, что они правили ею в год, когда между Римом и Константинополем было прервано общение! Юстиниану во что бы то ни стало нужен был мир с Римом. Уже в этот момент в его уме созревал план восстановления древней Империи на Западе. А не нужно забывать, что в том хаосе, который царствовал там, единственной связью с Византией и с римской традицией оставалось папство. Авторитет его был непоколебим даже у германских варваров, несмотря на официальную принадлежность их к арианству (через Ульфилу Готского, крестившего их в четвертом веке, в момент торжества арианства). И нельзя забыть, что в эти века распада и разрушения папство оставалось, несмотря на все "огорчения", верным Империи. Только иконоборческое помрачение Византии в восьмом веке оторвет, наконец, пап от этой верности, заставит их искать новых защитников среди тех самых варваров, для которых в течение столетий оно оставалось не только центром религиозным, но и носителем великой римской традиции. Им, в конечном итоге, передаст оно эту традицию: семя западной Christianitas, великого христианского Средневековья.
    Юстиниан "ставил" на папство для восстановления своей власти на Западе. Папство же было непоколебимо в своей верности папе Льву и Халкидонскому Собору. Но на Востоке положение, которое застал он при своем воцарении, было диаметрально противоположным. В Египте Церковь принадлежала безраздельно монофизитам, в других провинциях сидели сторонники "Энотикона" - то есть полу-монофизиты.

    Антиохийскую Церковь возглавлял "мозг" всего монофизитского богословия - Севир. Юстин и Юстиниан начали с попытки насильственного возвращения имперского епископата к Халкидонской вере. Но новые епископы, назначенные и посвященные в Константинополе, должны были занимать свои кафедры с помощью полиции. Толпа бушевала, приходилось выселять целые монастыри, всюду раздавались проклятия "синодитам". Только Палестина в целом была православной, за исключением незначительного меньшинства. Но в Сирии, в Едессе, на окраинах Малой Азии Халкидонская иерархия насаждалась силой. Египет же вообще не посмели тронуть - туда и скрылся Севир Антиохийский и другие монофизитские вожди.
    Но вскоре Юстиниан отказался от политики силы, чтобы, в свою очередь, начать политику компромисса. Обычно перемену эту приписывают влиянию его жены Феодоры, тайной монофизитки, неизменно оказывавшей помощь гонимым вождям ереси. Другие историки говорят о своеобразном разделении сфер между мужем и женой: поддержка Юстинианом православия, а Феодорой монофизитства были будто бы политическим маневром, сохранявшим единство Империи, позволявшим обоим течениям опираться на царскую власть. Так или иначе, но Юстиниан не мог не понимать всего грозного значения этого религиозного разделения, за которым все яснее вырисовывался "сепаратизм" древних национализмов.

    С 531 г. он резко меняет курс. Изгнанным монахам позволено вернуться в свои монастыри. Огромное количество их поселяются рядом со дворцом самого Императора, где, в течение десятилетий, они будут составлять центр тайных монофизитских интриг вокруг Феодоры. Но Император все еще надеется на богословский сговор. В 533 г. он устраивает трехдневный диспут с участием двенадцати богословов - по шести с каждой стороны. Несмотря на мирный тон и высокий богословский уровень спора, диспут кончается ничем. Вскоре после этого Феодоре даже удается провести в Константинопольские патриархи некоего Анфима, почти открытого монофизита. Встреча с Севиром Антиохийским, которого Императору удалось выманить из Египта тоже для богословских диспутов, завершает его обращение. Но в это время в Константинополе появляется сам римский папа Агапит. Ересь патриарха вскрывается, он исчезает - и на его место рукою папы возводится православный Мина. Юстиниан снова меняет курс. Эдиктом 536 г. монофизитство еще раз торжественно осуждено, книги Севира Антиохийского изъяты из обращения, вход в столицу запрещен еретикам. Он решается даже на более решительный шаг: после стольких лет почти официального признания монофизитской иерархии в Египте, туда посылается теперь православный епископ, - с неограниченными полномочиями. По всей стране снова прокатывается волна террора...

    Но как раз в этот момент и происходит непоправимое: возникновение параллельной монофизитской иерархии, которое окончательно и бесповоротно превратит в разделение то, что доселе все еще могло считаться богословским расхождением. С помощью все той же Феодоры, некий епископ Иоанн, сосланный за ересь, под предлогом лечения добивается своего перевода в столицу. Здесь, скрываемый от полиции императрицей, он у себя на дому начинает рукополагать священников. Ему удается затем с этой же целью тайно обойти почти всю Малую Азию. Немного позднее другой тайный епископ Яков Барадай ("оборванец") под видом нищего проходит по Сирии. На этот раз с помощью двух сосланных египетских епископов он рукополагает уже и епископов. Эти последние вскоре избирают своего монофизитского патриарха. Начало "яковитской" (от имени Иакова Барадая) церкви положено: она существует и сейчас... Копты и сирийцы получили свою национальную церковь, первое разделение Церквей совершилось.

    Отныне ни Юстиниан, ни его преемники уже ни разу не отступятся от Халкидона: Империя навсегда соединяет свою судьбу с Православием. Но не трагично ли, что одной из главных причин отвержения Православия почти всем не-греческим востоком оказалась ненависть его к Империи. Через сто лет сирийцы и копты, как избавителей, будут встречать мусульманских завоевателей - это расплата Церкви за внутреннюю двусмысленность константиновского союза.

    Но настоящую меру своего абсолютизма явил Юстиниан в смутной и длинной истории пятого Вселенского Собора. Внешние причины, приведшие к нему, могут показаться случайными и нелегко уразуметь внутреннюю закономерность его в постепенной кристаллизации Православной догмы, ту закономерность, которая, несмотря на печальное историческое обличие, все же в церковном сознании сохранила за этим собором вселенский авторитет.

    Дело началось с нового спора о богословии Оритена. Несмотря на огромное влияние, оказанное великим александрийским "дидаксалом", некоторые пункты его учения очень рано начали вызывать сомнения. Уже в конце третьего века Мефодий Олимпский писал против его учения о предсуществовании душ и о природе воскресших тел. Через сто лет, в конце четвертого века, известный обличитель ересей Епифаний Кипрский видел в Оригене источник арианского подчинения Сына Отцу, против Оригена тогда же писал бл. Иероним и, наконец, в 400 году, собор в Александрии, под председательством Феофила Александрийского, торжественно осудил заблуждения оригенизма. Ориген, мы уже говорили это, был первым, попытавшимся осуществить синтез христианства и эллинизма, но в этом синтезе роковым образом эллинизм "искажал" христианство и поэтому борьба против Оригена являла собой один из аспектов того критического, трудного "воцерковления" эллинизма, в котором, мы уже указывали, исторический смысл патриотической эпохи. Церковь "переваривала" Оригена, отбрасывая то, что в его учении оказывалось несовместимым с ее верой, усовершенствуя то, что оказывалось ценным и полезным. Но во вселенском масштабе вопрос об Оригене не вставал и преодоление "оригенизма" совершалось, прежде всего, в самих богословских спорах - о Троице, о Богочеловечестве, путем медленного оттачивания богословского языка, а в нем - ясного богословского "овладения" церковным преданием.

    Но поэтому и внезапно острый рецидив оригенизма в конце пятого века и начале шестого был не случайностью: в нем вскрылась вся сила - даже в самом церковном сознании - непреодоленных эллинских мотивов, все продолжающийся соблазн философской "рационализации" христианства. Возрождение оригенизма нужно толковать в этой связи. Прежде всего, не случайно, что эти споры об Оригене, приобретающие такую остроту при Юстиниане, ограничены почти исключительно средой монашества. Мы видели, что монашество рождалось как путь или метод "практического" воплощения евангельского максимализма. Но очень рано аскетический опыт стал "осмысливаться", обрастать определенной теорией. И вот в создании этой теории влияние Оригена и оказалось одним из решающих факторов. И не только одного Оригена, но и всей александрийской традиции, с ее интересом к мистическим, духовным истолкованиям Писания, с ее идеалом "гнозиса" - то есть созерцания, как высшего пути, и "обожения". Поэтому споры об Оригене возникают среди монахов очень рано. По преданию, уже Св. Пахомий Великий запрещал своим последователям читать его произведения. С другой же стороны влияние Оригена чувствуется и в "Жизни Антония", составленной Св. Афанасием Великим. Оригеном увлекаются Василий Великий и его друзья, создатели монашества на греческой почве, и, наконец, уже несомненно, в прямой зависимости от оригенизма находятся аскетические произведения Евагрия Понтийского, получившие огромное распространение на востоке и оказавшие сильное влияние на всю дальнейшую аскетическую письменность. Наряду с усвоением многого ценного в Александрийской традиции, все яснее ощущалась и ее опасность: она заключалась в "спиритуализации" христианства, в очень тонком, очень сокровенном "развоплощении" человека; это была опасность непреодоленного греческого идеализма, желания "созерцанием" заменить "спасение".
    В начале шестого века, эти споры и сомнения об Оригене, по-настоящему никогда не затихавшие среди монахов, выходят за пределы Пустыни, привлекают к себе внимание более широких церковных кругов. В 531 г. совсем уже старый основатель знаменитой палестинской Лавры св. Савва отправился в Константинополь, чтобы добиться от правительства помощи Палестине, разоренной бунтом Самарян. С ним направился туда монах Леонтий, один из главных защитников богословия Оригена в Лавре. В Константинополе Савва принял участие в спорах с монофизитами. Оригенизм Леонтия обнаружился и Савве пришлось отстраниться от него. Вскоре за ним попал в Константинополь другой убежденный оригенист - Феодор Аскида. Он так сблизился с Юстинианом, что тот назначил его на одну из важнейших кафедр - в Кесарию Каппадокийскую. Имея такого покровителя при дворе оригенисты повсюду подняли голову. Но в это время в Палестину, по другим делам, прибыла церковная делегация из Константинополя, в которой находился ученый римский диакон Пелагий, представитель или "апокрисиарий" папы на Востоке. Он не мог не обратить внимания на споры среди монахов вокруг имени Оригена. На Западе Оригена давно уже считали еретиком и Пелагий поднял шум. По его настоянию, патриарх Ефрем Антиохийский торжественно осудил оригенизм. Волнения, вызванные этим осуждением, дошли, наконец, до Константинополя. Несмотря на все усилия Феодора Аскиды, Император, рассмотрев все дело, в 543 году издал, в виде эдикта, длинное и мотивированное осуждение оригенизма - вернее тех его частей, которые очевидно шли в разрез с учением Церкви. Все пять патриархов безоговорочно подписали это осуждение и только среди палестинского монашества споры продолжались. Несмотря на необычность богословского определения государственным эдиктом (против этого никто, кажется, не протестовал!), оригенизм, во всяком случае, в крайних его утверждениях, был уже преодолен церковным сознанием.
    Но осуждение Оригена, парадоксальным образом, оказалось причиной уже гораздо более важных событий. Феодор Аскида, хотя и подписавший эдикт против Оригена, не прощал Пелагию его вмешательства в эти споры, приведшие к осуждению его любимого учителя. Он внушил Юстиниану идею осудить, вслед за Оригеном, трех главных антиохийских богословов, так или иначе связанных с Несторианством: Феодора Мопсуэтского, Феодорита Кирского и Иву Эдесского. Острота вопроса была в том, что все эти три учителя были оправданы Халкидонским Собором от обвинений александрийцев и умерли в мире с Церковью. Халкидонский же собор - с богословской точки зрения - был победой папы Льва Великого, а, в его лице, всего Запада. Обрушиваясь на "три главы" (как скоро стали называть трех осужденных учителей, смешав их самих с тремя "главами" императорского эдикта против них), Феодор, тем самым, оскорблял Запад; нам не совсем ясны замыслы этого темного интригана: хотел ли он разрыва с Римом, чтобы добиться "реванша" оригенизма, искал ли усиления собственного положения? Так или иначе, но в том самом придворном богословском кружке, в котором приготовлен был эдикт против Оригена, около 544 г. был составлен новый документ, снова в форме императорского эдикта, торжественно осуждавший Феодора Мопсуэтского и те произведения Феодорита Кирского и Ивы Эдесского, в которых они полемизировали с Кириллом Александрийским. Императору эта идея нравилась, так как в момент усилившейся административной борьбы с монофизитами эдикт мог послужить для них лишним доказательством отвержения Нестория православными, мог бы привести их к Православию.

    Но если осуждение Оригена не вызвало никакого сопротивления, эдикт 544 г. поднял целую бурю. Папский представитель Стефан, сменивший Пелагия, наотрез отказался подписать его. Четыре восточных патриарха подписали только под угрозой низложения и ссылки, и то с оговоркой: если римский папа не подпишет, то и они свои подписи возьмут обратно. Но император решил добиться своего. Он знал, что Запад, предоставленный сам себе, не пойдет на осуждение тех, кого признал и оправдал Халкидонский Собор; и вот папа Вигилий был схвачен во время богослужения и посажен на корабль. В Сицилии он встретился с Миланским Архиепископом Диатием и с представителями Африканских Церквей: все были настроены крайне отрицательно по отношению к эдикту, видя в нем открытое попрание Халкидона. Только в 547 г. добрался он до Константинополя, где был встречен с подобающей торжественностью. Император отвел ему дворец Плакиды. Теперь началась длинная трагедия, обойти которую молчанием невозможно, даже если в ней, в конечном итоге, и раскрылся положительный смысл. Вигилий занял сначала резкую позицию и отказал в общении патриарху и всем, подписавшим эдикт против "Трех Глав". Тогда Юстиниан начал его богословскую обработку. Надо сказать, что аргументы византийских богословов были, по существу, правильными. Феодор Мопсуэтский - мы уже говорили - был несомненным отцом "несторианства", в большей мере, чем его ученик Несторий. С другой стороны, если Церковь признала Православие Кирилла - крайне резкие и явно несправедливые выпады против него Феодорита и Ивы несомненно подпадали под осуждение. Папа ссылался на оправдание их Халкидонским Собором, но Халкидонский Собор - отвечали ему - оправдал их на основании отвержения ими Нестория и не входил в обсуждение их богословских писаний. В конце концов, папа сдался и присоединился к осуждению "Трех Глав". Но теперь буря поднялась на Западе, где в папе Вигилии увидели отступника и предателя Халкидона. Известный африканский богослов Факунд Гермианский выпустил книгу "В защиту Трех Глав", которая произвела сенсацию. Собор за собором высказывался против осуждения, а в Африке дошли до того, что торжественно предали церковному отлучению самого папу. Юстиниан понял, что подпись папы в данном случае ничего не решала. Испуганный Вигилий умолял его пересмотреть все дело и для этого собрать Вселенский Собор. И император, взяв с папы письменное обещание, что он будет за осуждение "Трех Глав", приказал готовиться к Собору. Всё совершенное доселе было официально аннулировано.

    "Подготовку" собора Юстиниан понимал по-своему. В Африке, например, где сопротивление эдикту было особенно сильным, по приказу Императора были арестованы главные епископы, включая Карфагенского архиепископа, и заменены другими. И все же исход Собора представлялся неясным. Император решил видоизменить первоначальный план. Вместо того, чтобы рассматривать все дело заново, как он обещал Вигилию, гораздо проще было потребовать от собранных епископов подписи под уже готовым документом. Был издан новый эдикт, с подробной богословской аргументацией и разослан по всем церквам. Александрийского патриарха, отказавшегося принять его, немедленно сослали и заменили новым.

    Вигилий отказался признать этот эдикт, нарушавший данное ему Императором слово. Юстиниан начинал сердиться и, чувствуя опасность, Вигилий вместе с Датием Миланским решили искать защиты в неприкосновенном убежище - в храме Св. Петра во дворце Гормизды. Тут разыгралась безобразная сцена. По приказу Императора в храм ворвалась полиция, чтобы арестовать папу. Он сопротивлялся с такой энергией, что колонны над алтарем рухнули и чуть не раздавили его. Собравшаяся толпа начинала бурно выражать свое негодование и полиции пришлось уйти ни с чем. Снова начались угрозы, клевета, мелкие, но ежечасные оскорбления и унижения. Дворец Плакиды превратился постепенно в тюрьму. Так прошло несколько лет, в течение которых вокруг папы быстро образовывалась пустота. Датий Миланский умер, кружок западных клириков таял. И все же папа как будто добивался своего: отказа Императора от эдиктов, свободного решения вопроса. После бесконечных перипетий собор открылся, наконец, в Константинополе 5 мая 553 года. Он начался с торжественного осуждения оригенизма, все еще продолжавшего волновать Палестину. Папа же сообщил, что, не присутствуя на соборе лично, он пришлет свое мнение по вопросу о "Трех Главах" письменно. Этот длинный, подробно мотивированный документ открывается безоговорочным осуждением богословия Феодора Мопсуэтского. Что касается его самого, папа ссылается на древнюю практику Церкви - не судить умерших в мире с нею, предоставляя это суду Христову. Осудить же Феодорита и Иву, защищенных Халкидонскам Собором, папа отказывался.
    Но этот документ не дошел до епископов. Юстиниан, вместо этого, предоставил собору письменное осуждение Вигилием "Трех Глав", которое тот вручил Императору в самом начале спора. Уличенный в противоречии, папа был исключен из "диптихов", то есть его имя изъято из поминовения на Литургии. 2 июня собор закончил осуждение "Трех Глав", подписав четырнадцать анафематизмов. Как мы уже говорили, по существу никто не защищал документов, о которых шла речь, поэтому Восточная Церковь безболезненно, как нечто самоочевидное, приняла и постановление Вселенского Собора.

    В конце концов, подписал и Вигилий. Но ему не суждено было вернуться в Рим. Он скончался в Сиракузах в 555 г. На Западе Собор принимали с трудом. Главную роль в этом принятии сыграл преемник Вигилия Пелагий, тот самый, который был в течение многих лет одним из главных противников осуждения "Трех Глав". Но долгое пребывание в Константинополе многому научило его. Научило, может быть, больше всего за "исторической" оболочкой - вникать в суть вещей, отделять "временное" от "вечного".

    Временное - это позор насилия, в котором раскрывается, что разумел Юстиниан под "симфонией" и как ее осуществлял, это угодливость слишком многих епископов, которая насилие сделает почти законной формой императорского управления Церковью, это легкость отлучений, проклятий, разрывов на поверхности церковной жизни.
    Вечное - это тот смысл, который, несмотря на всё это, открывается во внешне почти случайных или даже "навязанных" свыше спорах. Смысл же этот в том, что, возвращаясь как будто к уже решенным вопросам, внешне "копаясь" в прошлом, отцы Собора на деле подводили итоги Халкидону, и больше того, в первый раз освобождали халкидонское решение от возможных перетолкований, вставляли его в его подлинно-православную богословскую перспективу. Не случайно собор осудил одновременно и Оригена и самых крайних представителей Антиохийской школы. Это был суд Церкви уже не только над ересью, но и над своим собственным прошлым. В нем до конца вскрывалась ограниченность, имманентные недостатки обоих течений, их односторонность, уже внутри самого Православия. Сами по себе - ни Антиохия, ни Александрия не смогли дать целостного, кафолического "описания" церковной веры. Халкидон был "формулой" синтеза, но одна формула недостаточна. Ее нужно было раскрыть в соответствующих понятиях, в согласии с ней перестроить весь строй мыслей, всю терминологию. Вот эта работа и совершалась в глубине церковного сознания. Юстиниан действовал грубо и многое в истории его царствования навсегда омрачено этой грубостью и насилием. Но темы самих споров, но дух решения Юстиниан и Аскида брали-то ведь не из головы, и те решения, которые они "навязывали" епископам, были не их решения. В Церкви действительно спорили о восточных отцах, их писания, действительно, находились в остром противоречии с Халкидонским преданием. Также и спор об Оригене был действительным спором, а не мнимым, навязанным Церкви Юстинианом. Ничто и никогда не может оправдать методов Юстиниана, и в них раскрывается вся ложь, вся недостаточность его теории симфонии, его понимания христианской теократии. Но эта ложь не должна мешать нам видеть и той правды - правды уже не Юстиниана, а самих решений и достижений той эпохи. Только эту правду и признает Церковь, почитая Собор 553 года в числе своих вселенских Соборов. И все будущее развитие православного богословия эту правду подтвердило.

    Историк поневоле "схематизирует". Но даже в схеме нельзя царствование Юстиниана свести к одному торжеству "цезаропапизма" в его византийской форме. Этот "цезаропапизм" сказывается на поверхности церковной жизни, и за бурлением и шумом событий иногда нелегко увидеть творческие процессы, нарастающие в глубине. Мы видим, например, монахов, бушующих на соборах и площадях городов, "давящих" на Церковь всей своей массой. Из этого так легко сделать выводы о некультурности, фанатизме, нетерпимости: их и делают, не идя дальше, многие историки. Но вот достаточно только приоткрыть монашескую письменность этих веков, чтобы раскрылся мир "умного делания", такого удивительного "утончения" человеческого сознания, такой глубины прозрений, святости, такого всеобъемлющего и потрясающего замысла о последнем смысле нашей жизни! Да и самого Юстиниана можно ли "без остатка" уложить в его собственную схему? О чем-то совсем другом в его мечтах, в его "видении" - не свидетельствует ли доныне Св. София: храм, посвященный Смыслу, купол - неземным светом заливающий мир? Одно несомненно: именно в эти десятилетия начинает обрисовываться и воплощаться христианская культура. И если "церковно-государственный" синтез Юстиниана очень скоро вскрывает всю свою порочность, эта культура Воплощенного Слова, вершиной и символом которой на все века остается Св. София, исключает всякое упрощение в оценках того сложного времени.

    Не следует, наконец, забывать еще о следующем: историки Византии, говоря о церковно-государственных отношениях, смешивают обычно отношение Государства к Церкви, с отношением Церкви к Государству. А, между тем, если на практике, очень трудно, конечно, провести четкое различие между ними, для понимания византинизма чрезвычайно важно помнить о нем. Своеобразие тех веков в том и состоит, что тогда сталкивались, находились в нетвердом равновесии (отсюда - кризисы, срывы, перебои) две совершенно различных - и по происхождению и по вдохновению - "логики". Об одной мы уже говорили: это весь дух римского теократического абсолютизма, сохраненный и в христианской Империи благодаря "имперскому" обращению Константина. Другая - это отношение к государству Церкви, вытекающее из основной для христианства оценки мира как одновременно "мира сего" - падшего, ограниченного, осужденного быть преодоленным в конечном торжестве Царства Божьего, и мира, который так возлюбил Бог, что для спасения его отдал Сына Своего: мира творения Божьего, дома человека - в себе несущего отсвет небесного Разума и освящаемого благодатью Христа. Но встречаются и сталкиваются две эти "логики" не в абстракции, а в живой действительности - со всей ее сложностью, со всем многообразием действующих в ней факторов. Больше того - они сталкиваются в самом сознании человека, раздваивают его, вносят в него напряжение, которого раньше оно не знало. Ибо, как мы уже сказали, те же люди "составляют" теперь и мир и Церковь: конфликт, и напряжение перенесены извне во внутрь, становятся "проблемой" человеческой мысли, разума, совести... И совсем уже невозможно всё свести к победе государства и к принятию этой победы Церковью. Победа государства виднее, ощутимее. "Раболепствующие" епископы оставили на поверхности истории больший след, больше шумели в ней, чем те христиане, которые по-настоящему, хотя и постепенно, а не сразу, выявили глубину церковной оценки и мира и государства. Но внимательный взор не может не увидеть этой борьбы Церкви за внутреннюю свою свободу уже и в те годы внешнего триумфа Империи. Император может многое, но уже не может всего: его абсолютизму изнутри положен предел и предел этот - христианская истина. Да и произвол государства большей частью связан с тем, что в самой Церкви совершается кристаллизация ее опыта, ее учения, неизбежно связанная с разделениями, спорами, конфликтами. Но те, кто сегодня как будто раздавлены государственным абсолютизмом, завтра прославляются, как святые, и сама Империя должна почтить в них - их подвиг сопротивления, подвиг несокрушимой свободы духа. Достаточно снова напомнить имена Афанасия, Златоуста, Евфимия, Македония... Как бы ни было сильно давление государства, раскрытие "Православия", то есть всей глубины веры и опыта Церкви, можно изучать, восстанавливать, забыв об этом давлении, не принимая его во внимание. Никея и Халкидон торжествуют, вопреки государству, сделавшему всё, чтобы вытравить их из церковного сознания, торжествуют силой одной истины, заложенной в них. А когда Юстиниан, перед самой смертью, еще раз отдавшись никогда не покидавшей его страсти богословствования - уже не только "государственной", но и глубоко личной, попытался навязать Церкви, опять при помощи государственного эдикта, догмат о нетленности тела Христова (субтильный вопрос, разделявший в то время монофизитов) громадное большинство епископов твердо и решительно заявили, что предпочитают ссылку принятию ереси. Но Юстиниан умер, не приняв никаких мер...

    Да, вопрос о границах императорской власти в Церкви не был поставлен в церковном сознании. Церковь с надеждой и верой приняла объятья Христианской Империи и, как говорил А. В. Карташов, ее тонкому организму приходилось "похрустывать" в этих объятиях. Мечта о священном Царстве на долгие века стала мечтой и Церкви. Величие же этого замысла неизменно заслоняло в христианском сознании его опасности, ограниченность, двусмысленность. Но это был не страх, не угодничество, а вера в космическое призвание Церкви, желание царство мира действительно отдать Христу. И поэтому последней своей правды, той, ради которой-то и "принимала" она союз с Империей - Церковь не предала и не уступила ни разу...


    6
    Мечта Юстиниана, хотя и осуществленная на короткий срок, все-таки была мечтой. Усилие оказалось непомерным и почти сразу после смерти Юстиниана начинается распад его Империи. В 568 г. волна Ломбардского нашествия захлестывает Италию, усиляется давление Мавров в Африке, война не прекращается в Испании: византийские "островки" еще долго продержатся на Западе, но уже невозможно говорить о Западной Империи... Судьба же самой Византии в седьмом веке решается окончательно на Востоке. С 572 года возобновляется вечная война с Персией, от которой откупился было Юстиниан, чтобы развязать себе руки на Западе. К двадцатым годам персами завоеваны часть Малой Азии, Сирия, Палестина, Египет. В 619 году персидский флот появляется перед Константинополем, вражеская армия занимает Халкидон... С севера начинается нашествие славян, которое составит одну из главных военно-политических проблем Империи в следующие века. В 626 году, когда Ираклий, далеко от столицы, собирает силы, чтобы бороться с Персией, авары (в их империю входили славяне) окружают Константинополь и спасение от этой осады будет ощущаться византийцами, как чудо. Наконец, последний взлет: победоносная кампания Ираклия против персов (626 - 629), которая доводит византийскую армию до Ктезифона, освобождает весь восток. В 630 году Ираклий торжественно возвращает взятый персами Крест Христов в Иерусалим. Но это только передышка. В этом же самом году, в далекой и никому неинтересной доселе Аравии кучка фанатиков, объединенных вокруг Магомета завоевывает Мекку, объединяет вокруг новой религии единого Бога разделенные арабские племена и создает такой источник вдохновения, веры и религиозного динамизма, который на многие века станет главным и страшным соперником Христианства. Магомет умирает в 632 году, а через десять лет империя его последователей уже включает в себя Персию, Палестину, Сирию и Египет. Когда в 641 году умирает Ираклий, последний из больших императоров еще великой Империи, эта последняя уже окончательно потеряла весь Восток.

    Появление Ислама и проводит ту черту, которая раннюю Византию, всё еще римскую, универсальную по замыслу и самосознанию, отделяет от поздней. Империя превращается в восточное государство с населением однородным - если не по крови, то по культурной традиции, живущее под непрекращающимся давлением чуждых ей миров. Как раз Ираклий начинает ту государственную реформу, которая завершится в восьмом веке и даст возможность Византии просуществовать еще восемь веков. Это - милитаризация государства, приспособление его к новому положению - "острова", окруженного со всех сторон врагами.
    Еще важнее психологическая и культурная эволюция Империи в это время. Ее определили как "эллинизацию" Византии. Вернее назвать ее вторичной эллинизацией. До седьмого века государственная традиция Империи была традицией римской. Как ни перемещался постепенно ее центр с Запада на Восток (а мы знаем, что уже создание Константинополя увенчивало этот процесс начавшийся в третьем веке), сколь ни очевиднее становилась с каждым годом потеря Запада, Империя всё еще продолжала быть прямой наследницей принципата Августа, Антонинов, Диоклетиана. Правда, сам Рим - в эпоху когда создавал он свою мировую Империю - был в достаточной мере эллинизирован и в культурном отношении его апогей был апогеем и "эллинистического" периода мировой истории. Но Римская Империя осуществила здесь некий синтез, она действительно была "греко-римским" миром. Это хорошо видно на примере самой истории Церкви в эпоху ее распространения в Империи. Те историки, которые конечное разделение Церквей целиком выводят из противоположения Восток - Запад, из какого-то первичного и абсолютного дуализма между "греческим" и "латинским" в Церкви, не говоря уже о том, что они "натурализируют" христианство, просто забывают, что такого резкого дуализма невозможно вывести из фактов. Так, до третьего века языком Римской Церкви был язык греческий; отца всего "западного" богословия, бл. Августина попросту невозможно понять, если забыть о его укорененности в греческой философии и, наконец, богословие Восточных Отцов - Афанасия, Каппадокийцев, Кирилла, на Западе точно так же воспринимается и усваивается, как свое, как и богословие Льва Великого на Востоке... В более же широком плане, если латинская светская литература и римское искусство родились под влиянием Эллады, то еще Свод Юстиниана был написан на латинском языке и латинский же язык был официальным языком византийской канцелярии. Единство Римского мира было нарушено не внутренним разделением между "востоком" и "западом", а внешней катастрофой: переселением народов, затопивших западную часть Империи и оторвавшей ее от восточной. Но этот разрыв, сначала более политический и экономический, действительно привел уже к очевидному, хотя и постепенному обособлению каждого мира, превращению его из "половины" в замкнутое целое, свою традицию, свое развитие, всё более склонное воспринимать в отрыве от первоначального римского универсализма. Тогда и наступила эта вторичная "эллинизация" Византии, начало того процесса, который к концу окончательно превратит ее в исключительно греческий мир. Ее можно проследить в седьмом веке в изменении официальной государственной терминологии, в которой греческие слова заменяют собою латинские, в появлении греческих надписей на монетах, в переходе законодательства с латинского на греческий. Если византийцы до самого падения Империи будут называть себя официально "римлянами" (Ромеи), это слово будет иметь уже совсем новое значение. Но если всё-таки отрыв от Запада никогда не будет полным, окончательным, то торжество Ислама уже раз навсегда определит границы византинизма на Востоке: всё не греческое или недостаточно огреченное фактически выпадает отныне из византийской орбиты, противополагается ей, как чуждое и враждебное.
    В истории Православия эта эволюция Византии имеет огромное значение. Она означает, прежде всего, превращение Православия, историческое "становление" которого, составляет, как мы видели, смысл эпохи Вселенских Соборов, в своего рода национальную религию ограниченного - политически, государственно и культурно - мира. Этот "национальный" характер византийского христианства еще далек от того религиозного национализма, который возникнет много позднее.

    О нем будем еще говорить дальше. Он означает только несомненное сужение исторического горизонта Церкви, сужение самого православного самосознания. Не говоря уже о подлинно вселенском размахе мысли, например, Иринея Лионского, его радости об единстве Церквей по всей вселенной, о сознании вселенской связанности всех Церквей, которое с такой силой проявляется в писаниях второго и третьего веков - у Киприана, у Фирмиллиана Кесарийского, у Дионисия Александрийского, в Риме, конечно (там вселенские интересы, хотя и в новой форме, никогда до конца не угаснут) можно указать на положение в четвертом веке. Это время, когда союз с Империей как будто "стимулирует" церковное сознание, видящее в нем начало уже действительно всемирного торжества христианства. Достаточно вспомнить богатые побеги сирийской христианской письменности, назвать имена Иакова Афраата, преп. Ефрема Сирина, позднее преп. Исаака Сирина, указать на возможности коптского христианства, оказавшегося роковым образом отрезанным от Православия монофизитством, на миссии к абиссинцам, к готам, к арабам... Даже в самом различии "тенденций" или "школ", в различии психологического "лица" между Антиохией, Александрией, Едессой, трагически "ликвидированных" христологической смутой, были заложены возможности дальнейшего развития, совместного обогащения кафолической традиции Церкви. Это особенно ясно видно из множества восточных и египетских литургических чинов, дошедших до нас от той эпохи, когда еще не совершилась полная "униформизация" богослужения по византийскому образцу. Благодаря своей победе над Империей, Церковь действительно начинала воплощать себя в разных культурных традициях, тем самым воцерковляя их самих и в себе объединяя мир. Это ни в коей мере не означало, конечно, какого-нибудь абсолютного "плюрализма" традиций: и сирийские и коптские богословы остаются в рамках всё того же христианского эллинизма, который от Нового Завета стал как бы исторической плотью самого христианства. Но это означало возможность обогащения самого этого эллинизма, подобного тому, каким позднее оказалась прививка к нему славянской стихии, прорастание его в русское православие и русскую культуру.

    Экспансия Ислама отрезала все эти пути. Но важно помнить, что еще до этого начался психологический распад вселенскости и уже в христологической смуте Восток оторвался от византийского православия, предпочтя исторические и богословские тупики монофизитства и несторианства рабству православной Империи. С этой точки зрения саму победу Ислама нужно поставить в связь с тем религиозно-политическим кризисом, в котором мы старались показать первый глубокий кризис христианского мира, перелом на историческом пути Православия.
    Поэтому в государственно-политическом плане последняя "императорская" попытка восстановить религиозное единство Империи, то есть вернуть монофизитов в лоно Православной Церкви, оказывается запоздалой и бесполезной. Это - "монофелитство" или спор о воле Христа, который поднял Император Ираклий, и который оказался источником новых смут, новых насилий, в конце концов, привел к новой победе Православия, к завершительному шагу в христологической диалектике. Потому что хотя и вызванный к бытию по политическим соображениям, спор по существу касался всё того же осмысления Халкидонского догмата, - то есть Богочеловечества Христова. Больше чем когда-либо может казаться, что тогда спорили о словах и формулах, но опять приходится убедиться в том, что за словами раскрывалось различие в восприятии Христа. Многим православным казалось, что расхождение между ними и умеренными монофизитами (последователями Севира Антиохийского) лишь кажущееся. Монофизиты отвергали Халкидон потому, что им всё казалось, что в халкидонских "двух природах" разделяется Христос, отрицается единство Его Личности, подвига, жертвы. "Монофелитство" и было попыткой истолковать Халкидон в приемлемой для монофизитов форме: уже не отказ от него, как в предыдущих компромиссах, а именно объяснение и "приспособление". Из области "метафизической" вопрос переносился в область психологическую. В Христе две природы, но одно действие, одна воля, иными словами "экзистенциально" две природы ни в чем не "выражены" и спасено то единство, ради которого отделяются монофизиты. Все предшествующие попытки преодоления монофизитства "отличались крайней механичностью, - пишет проф. В. В. Болотов, - все они направлялись к тому, чтобы заманить монофизитов в лоно Православия. Все они были сочинены по одному способу, который заключался в том, что действительную разность воззрений с той и другой стороны скрывали". Значение же монофелитства в "том, что эта попытка обещала быть не механической. Его сторонники не скрывали смысла православного учения, а хотели действительно разъяснить его, показать, что в Халкидонском учении нет таких двух природ, которые равносильны двум "ипостасям", то есть двум личностям."
    По всей вероятности инициатором этого учения был Константинопольский патриарх Сергий. Он и подсказал его Императору Ираклию, как возможную базу для религиозного объединения с монофизитами именно в тот момент, когда Ираклий мобилизовал все силы Империи для освобождения восточных провинций от персов. В 622 году в Карине (Эрзеруме) Император встретился с главой монофизитов-севириан Павлом Одноглазым и здесь в богословской беседе впервые употребил выражение "одно действие" (отсюда первая стадия спора называется обычно "моноэнергизмом"). Подчеркнем, что инициативу богословского решения снова брал на себя Император: печальные уроки прошлого не могли исцелить коренного греха римской теократии. После этого первого "нащупывания почвы" события стали нарастать и кончились тем, что в 632 году была подписана "уния" в виде девяти "анафематизмов". Этот документ был закреплен государственным указом. На деле успех оказался мнимым: его не приняли ни монофизиты, ни православные. Хотя один из главных участников этой унионалыюй попытки Кир Александрийский и писал: "ликует Александрия и весь Египет", признали его только "верхи". Большинство коптов не последовало за сговорчивыми иерархами и то же самое произошло и в Армении - главном объекте Ираклия в виду ее стратегического положения между двумя Империями - Византийской и Персидской. Но так как внешне всё-таки успех был, "униональный документ" остался официальной доктриной Империи и ее стал проводить в Церкви патоиарх Сергий.

    Но тут начала сказываться реакция с православной стороны. Униональный акт был составлен в крайне осторожных выражениях - и всё же - это был очевидный компромисс. Защитники соглашения настаивали на том, что они не расходятся со "свитком" Льва Великого, что они повторяют его веру... И всё-таки "единое действие" означало много больше, чем только "единое лице". Погрешность была в том, что "Богодвижность" (то есть всецелое подчинение человеческой природы во Христе Божественной, так что Бог источник всех человеческих действий Христа) монофелиты, вслед за севирианами, понимали как пассивность человеческого. Действие Божества в человечестве Христа они сравнивали с действием души в человеческом теле. Эта привычная аналогия в данном случае становилась опасной. Ибо она не оттеняла самого важного - свободы человеческого в самой его богодвижности, тогда как тело именно и несвободно в своем подчинении душе. Человеческое они представляли себе слишком натуралистически. Своеобразие человеческого не оттенялось с достаточной силой - именно потому, что его не чувствовали. Монофелиты опасались признать "естественную" жизнеспособность человеческого во Христе, смешивая ее с "независимостью": а потому человеческое оказывалось для них неизбежно пассивным" (прот. Г. Флоровский). Короче говоря, монофелитство - снова, хотя и очень тонко, "урезывало" полноту человечества Христа, человека Христа лишало того, без чего человек остается пустой формой: человеческого действия, человеческой воли.
    Тревогу поднял ученый палестинский монах Софроний. В письмах и лично он умолял Сергия и Кира отказаться от выражения "одно действие", как неправославного.

    Но пока жив был Софроний, Сергию трудно было использовать свой сговор с Римом. В 637 году Иерусалимский патриарх умер и в следующем же году Император Ираклий издал свое - открыто монофелитское - "Изложение веры" ("Эктезис") для принятия всей Церковью. Вскоре после этого скончались патриарх Сергий и папа Гонорий. В Константинополе монофелитство утвердилось надолго, но на Западе оно сразу вызвало бурю протестов. Настоящая же борьба с ересью началась уже при внуке Ираклия Константине или "Консте" - уменьшительное имя, под которым он остался в истории. Главным защитником Православия в эти годы выступает игумен одного из Константинопольских монастырей, преп. Максим Исповедник. Находясь в 645 году в Африке он выступил там на публичном диспуте против бывшего Константинопольского патриарха монофелита Пирра и запись этого спора осталась главным источником наших сведений о монофелитской смуте. В Африке после этого ряд соборов осуждает ересь, всё очевиднее становится сопротивление Церкви государственному исповеданию. В 648 году новый богословский эдикт - "Типос", в котором Император пытается навязать Церкви status quo, запрещает вообще всякие споры об одной или двух волях. В ответ на это папа Мартин собирает в Латеранской базилике большой собор ста пяти епископов, на котором торжественно осуждается монофелитство и это осуждение принимается всей Западной Церковью. Теперь снова из стадии споров вопрос перешел в стадию гонения: 17 июля 653 года папа Мартин был схвачен и после долгих мытарств доставлен в Константинополь, где его ожидало долгое мученичество.

    После позорного суда в Сенате, на котором ему предъявлены были абсурдные политические преступления, после побоев, издевательств, тюрьмы, он был сослан в Херсонес в Крыму, где и умер 16-го сентября 655 года. Вскоре по этому же славному и скорбному пути последовал за ним Св. Максим Исповедник. Опять тот же суд в Сенате, те же политические обвинения. Максим отвечал просто, но каждый его ответ бил в цель. На этом суде, по преданию, в ответ на утверждение судей, что и римские клирики причастились с патриархом, Максим ответил: "Если и весь мир причастится, я один не причащусь"... Максима приговорили к ссылке в Фракию. Еще семь лет длились его страдания. Его вызывали в Константинополь, уговаривали, пытали, увечили: Максим остался непреклонен до конца, и умер в последней ссылке на Кавказе в 662 году.

    Всякое сопротивление казалось сломленным, вся Империя молчала. Но это не значит, что Церковь приняла монофелитство. На Западе его продолжали отвергать - а власть Византии не простиралась за пределы Италии, да и в самом Риме часто казалась почти "номинальной"... Ересь поддерживал Император. Но когда он умер, а его преемник Константин Погонат, утомленный новым разделением, дал Церкви свободу решить вопрос по существу и собрал Вселенский Собор (шестой по счету - с 7 ноября 680 по 16 сентября 681 года в Константинополе), монофелитство было отвергнуто и Халкидонское определение восполнено догматом о двух волях в Христе. "Проповедуем также, по учению святых Отцов, что в Нем и две естественных (то есть природных) воли, то есть хотения, и два естественных действия - нераздельно, неизменно, неразлучно, неслиянно. И два естественных хотения не противоположны (друг другу), как говорили нечестивые еретики - да не будет! - но Его человеческое хотение не противоречит и не противоборствует, а следует, или лучше сказать, подчиняется Его Божеству и всемощкому хотению". Современный ум снова соблазнится: что означает "две воли"? И как можно об этом спорить и что-то решать? А между тем, преодолевая монофелитство, утверждая не только Божественную, но и человеческую волю в Христе, Церковь клала основание христианской антропологии, тому пониманию человека, которое определило собой всё гуманистическое вдохновение нашего мира и нашей культуры. Христианский гуманизм, вера в целостного человека и в его абсолютную ценность: вот последний итог христологических споров и подлинное откровение Православия.

    Собор анафематствовал главарей ереси: четырех константинопольских патриархов - Сергия, Павла, Пирра и Тимофея, Кира Александрийского и папу Гонория (на его осуждение вселенским собором неизменно указывалось православными, как на доказательство отсутствия в древней Церкви догмата папской непогрешимости), но обошел молчанием главных виновных - Императоров Ираклия и Консту! Не помянул он ни одним словом и двух мучеников за Истину: св. папу Мартина и преп. Максима Исповедника: формально они ведь были "уголовными" или "политическими" преступниками! Только позднее оба имени были включены в список исповедников и учителей Церкви. И это молчание придает несколько печальный оттенок завершительной победе Православия в христологическом споре. Истина продолжала побеждать, люди же, увы, начинали привыкать к "двойной бухгалтерии" византийской теократии.

    Это возвращает нас к тому, с чего мы начали: характеристике седьмого века. Монофелитство, если и привело к плодотворной реакции православного богословия, к дальнейшему углублению халкидонского "ороса", не оправдало зато никаких возлагавшихся на него политических надежд. Вопрос решался уже в годы, когда и монофизиты и несториане были навсегда отделены от Империи Исламом и потому перестали представлять внутри ее опасность разделения. Как мы уже сказали, Православие стало до конца государственной и даже национальной верой Византии. Но это означает также, что и само Православие окончательно слилось со своей византийской одеждой, приняло ее, : как свой "исторический" канон.

    Это выразилось, прежде всего, в окончательном торжестве Константинопольской кафедры, как центра всей Восточной Церкви. Уже Юстиниан в своем своде законов назвал Константинопольскую Церковь "главой всех прочих Церквей" и первый как будто ее патриарха титуловал "вселенским". В конце шестого века этот титул вызвал резкие протесты со стороны папы Григория Великого, но, несмотря на это, при Ираклии, стал обычным титулом патриархов "царствующего града". Греки, правда, неизменно оговаривали, что он не означает никакого превосходства Константинопольского патриарха над своими собратьями, и в 12 веке один из самых авторитетных византийских канонистов Феодор Вальсамон не усматривал у Константинопольского патриарха "ни одного из преимуществ, украшающих римского папу". Действительно, "папизмом" в смысле какого-либо богоустановленного превосходства столичного епископа над другими епископами, греки никогда не страдали. И всё же система церковного устройства, средоточием которой стал Константинопольский патриарх, очень существенно отличается от той, которую мы видели в самом начале союза Церкви с Римской Империей. "Канонически" всё осталось по-старому: Церковь в своем вселенском устройстве есть попрежнему союз "автокефальных" патриархов, епископы больших городов сохраняют свои пышные титулы, "догматически" каждый епископ в своей Церкви пребывает тем, чем он был, в учении например св. Киприана Карфагенского, св. Ипполита Римского, еще раньше - св. Игнатия Антиохийского: образом Бога, полномочным, хранителем апостольского предания, носителем благодатного единства своей паствы. Но на деле - такая местная Церковь, раньше ощущавшая себя явлением в данном месте народа Божьего во всей его полноте, всё очевиднее превращается в "епархию" - то есть административное подразделение более обширного целого, ее же возглавитель - епископ, соответственно с этим - в уполномоченного представителя в ней центральной "высшей церковной власти", сосредоточенной в руках Константинопольского патриарха и Патриаршего синода. В этом отношении крайне показательна перемена в практике епископского посвящения. Согласно "Апостольскому Преданию" св. Ипполита Римского, памятнику первой половины третьего века, посвящение новоизбранного епископа совершалось всегда в собрании той церкви, для которой он был избран, среди того народа, духовным отцом, первосвященником и пастырем которого он отныне становился и при его молитвенном участии. Это был брак епископа с Церковью, по учению ап. Павла в послании к Ефесянам. Немедленно после посвящения новопосвященный совершал Евхаристию, а епископы, возлагавшие на него руки, участвовали в этой Евхаристии уже как сослужители. И, конечно, епископ оставался в своей Церкви до конца своей жизни, так что, потеряв своего епископа, Церковь называлась "вдовствующей". Но с течением времени это значение местной Церкви всё сильнее ослаблялось в церковном сознании, уступало место "централизованному" пониманию ее: уже в четвертом веке мы видим епископов, меняющих свои кафедры. Сначала эта практика вызывает всеобщее осуждение, но затем и протесты слабеют: перемещение епископа с кафедры на кафедру становится обычным, чтобы, гораздо позднее - в Петровской России, стать даже "нормой" церковной жизни. Епископы всё больше воспринимаются, как помощники, представители, исполнители велений "высшей власти", и естественно создается новый институт, абсолютно неведомый ранней Церкви: епископский синод при Патриархе. Ранняя Церковь знала епископские соборы: но смысл собора был в том, что в лице епископов на нем действительно были представлены, принимали участие местные Церкви: епископ, соединяя в себе свою паству, был ее голосом, свидетелем ее веры, для нее же - голосом Вселенской Церкви, явленной на соборе. Но Синод есть уже "административный орган" управления, и условием участия в нем епископа является, как это ни парадоксально звучит, фактический отрыв его от своей паствы и Церкви. Синод не чувствует себя "устами Церкви", как собор, но некоей, постоянной властью, которую епископы и представляют на местах. Мы видели, что Константинопольский синод сложился почти случайно: это был синод "пребывающих" проездом в столице, по тем или иным делам, епископов, то есть некое подобие собора. Но возникнув, он очень скоро превратился в постоянное учреждение и понятно почему: из-за всё усиливающегося параллелизма между устройством Церкви и устройством Империи. Поздние византийские памятники, о которых мы будем говорить дальше, уже открыто утверждают, этот параллелизм: Императору соответствует Патриарх, Сенату - Синод.

    Мы далеко ушли от сакраментально-новозаветного корня церковного устройства древней Церкви. А с отпадением Египта, Палестины и Сирии под власть Ислама, Константинополь остается единственной патриаршей кафедрой в Империи, так что, естественно, эта кафедра становится "вселенской"; ведь "вселенной" - "икумени" - называется и Империя. Далее, во время христологической смуты Константинополю пришлось бороться с другими восточными центрами: Александрией, Антиохией, Ефесом. Столица была часто источником ересей и компромиссов с ересями, но она же вынесла на себе всю тяжесть борьбы за Халкидонское Православие. Антиохия и Александрия оказались ослабленными, одна - призраком несторианства, другая - монофизитства. Начиная с Юстиниана, православными "халкидонскими" епископами этих городов были уже не местные люди, а назначенные из Константинополя. Такой "контроль" столичного центра усиливается в седьмом веке: на место Антиохийского патриарха Макария, низложенного за монофелитство шестым Вселенским Собором, уже просто в самом Константинополе назначается и посвящается православный Феофан. И эта практика тоже очень долго будет обычной в Восточной Церкви. К тому же в это время антиохийские и александрийские патриархи становятся возглавителями маленьких групп "мелкитов" - то есть греческих меньшинств в монофизитском море, и поэтому они естественно рассматривают и себя в некотором смысле "представителями" центра: могущественного Вселенского Патриарха. "Значение Константинопольского патриарха, - пишет Барсов, - благодаря различным обстоятельствам, с течением времени возвысилось до того, что он заступил место предстоятеля всей восточной церкви, подобно тому, как римский папа стоял во главе западной". Аналогию эту не нужно, конечно, проводить слишком далеко. Римский папа на западе занял место не только "предстоятеля": падение Империи делало его носителем и светской власти, "источником" самого имперского и государственного строительства. Византийский патриарх, напротив, потому и возрос до своего положения, что теория "симфонии" требовала параллелизма в устройстве Государства и Церкви. Если "Царство" воплощается в Императоре, "Священство" должно также иметь свое воплощение в одном лице: таковым и становится Вселенский Патриарх Нового Рима.
    За эволюцией церковного строя следует эволюция и других форм церковной жизни, прежде всего богослужения. Здесь также намечается и постепенно всё больше усиливается торжество именно византийской, константинопольской традиции. Ранняя Церковь знала множество местных литургических традиций.

    Основоположное единство содержания - уже в Деяниях Апостольских Евхаристия была определена как собрание "всех вместе на одно и тоже", то есть на вечное осуществление единственной и неповторимой Вечери - каждой Церковью воплощалось в свою форму, плод подлинного литургического творчества. До нас дошло от древности до ста "анафор" - то есть евхаристических молитв, надписанных разными именами, но, по существу бывших каждая выражением долгого литургического опыта, раскрытием основного и неизменного смысла Евхаристии в человеческих словах. Так современная литургическая наука различает "типы" евхаристических молитв: иерусалимский, александрийский, римский, сирийский, персидский и т. д., каждый из которых в свою очередь объединяет целую группу литургий, имеющих свои особенности. В них, сильнее даже чем в чисто-богословской литературе, отразила каждая христианская традиция свой дух, свой "этос", свое восприятие вселенской истины Церкви. Но Константинопольская Церковь, не будучи древней, как раз и не имела такой ярко выраженной традиции, как Египет или Сирия. В течение долгого времени в ней боролись разные влияния - антиохийское (св. Иоанн Златоуст, Несторий), александрийское (Анатолий, избранный в Халкидонском Соборе) и каждое из них отражалось, конечно, в развитии богослужения. Мы знаем, например, что св. Иоанн Златоуст привил в Константинополе многое из антиохийской литургической практики, да и Несторий восставал ведь именно против употребления в богослужении слова "Богородица". С другой стороны не могла не сказаться и постоянная связь с дворцом, присутствие Императора на богослужении, "имперский" замысел храма Св. Софии и т. д. В Константинопольскую традицию вошли таким образом элементы и того придворного ритуала, который отражал теократическое понимание императорской власти, делал всё, окружавшее Императора, "божественным". И, наконец, благодаря Константину очень заметным оказалось в ней влияние Иерусалимских богослужебных обычаев. Иерусалим в 4-ом веке становится центром всеобщего интереса, там строятся величественные храмы, туда со всего мира стекаются паломники, там - на Святой Земле, овеянной воспоминаниями земной жизни Спасителя, богослужения становятся всё более "драматическими": это хорошо показывает дневник паломницы из Галлии Этерии, посетившей Святую Землю в конце четвертого века и оставившей нам подробное описание иерусалимских церковных обычаев. Как на пример этой "драматизации" богослужения, укажем на нашу современную службу "Двенадцати Евангелий" на утрени Великой Пятницы, хороший образец именно иерусалимского влияния. В Иерусалиме в Великую Пятницу христиане во главе с епископом, естественно, обходили все места страданий Христовых, причем в каждом месте читалось соответствующее евангелие и пелись соответствующие песнопения. Таким образом, сложившийся постепенно в Константинополе богослужебный тип был естественно "синтезом" разных традиций и разных влияний. И сложился он в основных своих чертах как раз в седьмом веке, в момент окончательного возвышения Константинопольской кафедры, как средоточия всей Православной Церкви на Востоке. А сложившись, он, в свою очередь, не только оказал влияние на другие "поместные" традиции, но очень скоро стал единственной "формой" богослужения всей православной Восточной Церкви. Так Византийская литургия в ее двойной форме: Златоуста и Василия Великого вытеснила постепенно древнюю александрийскую литургию, известную под именем св. Марка, как и антиохкйскую - св. Иакова, брата Господня. Но это торжество "византийского чина" коснулось не только Евхаристии, но и всего богослужебного круга. "Византийский обряд", в конце концов, стал единственным обрядом Православной Церкви.

    Тоже самое можно сказать, наконец, и о традиции богословской. И здесь Константинополь очень долго не имел своего "лица", своей "школы", как Александрия или Антиохия, а либо оказывался в сфере влияния одного из двух боровшихся течений, либо же, из-за "имперского" своего значения, принужден был занимать компромиссную позицию. Халкидон был перзым шагом именно "византийского" богословия, как преодоления крайностей двух главных традиций и сочетания их в творческом синтезе. По этому пути и раз'зивалось оно дальше. Главные этапы этого пути отмечены Пятым и Шестым Вселенскими Соборами, тема которых - углубление, уточнение, "освоение" Халкидонского догмата. Но если Халкидонское Православие в начале есть тоже как бы "синтез" Александрии с Антиохией, то выводы из этого синтеза составляют уже специфическую черту византийского Православия. В Церкви ссылка на прошлое, на предание всегда имела основоположное значение. Так ранние христианские писатели много пользовались прилагательным "апостольское": "Апостольские Постановления", "Апостольские Правила", "Апостольское Предание" Ипполита Римского. Это не значит, что автор действительно пытался убедить читателя в авторстве апостолов, а значит лишь то, что в глазах автора предлагаемое учение восходит к Апостолам, есть всё то же неизменное и вечное предание Церкви. С четвертого века такой же авторитет начинает приобретать ссылка на "Отцов" - то есть на тех богословов и учителей, учение которых, в конечном итоге, принималось Церковью, как выражение ее опыта, ее предания и, тем самым, становилось само нормативным. Уже после собора 381 г. Император Феодосий, чтобы внести ясность в хаос, воцарившийся в результате арианской смуты, особым законом указал своим подданным тех епископов, общение с которыми должно было быть внешним признаком Православия. В пятом веке авторитет св. Афанасия Великого и Каппадокийских учителей - св. Василия Великого, Григория Богослова и Григория Нисского безоговорочно признан всеми, и аргумент "от отцов" приобретает все большее значение. Но христологические споры снова поставили под вопрос православие целых богословских традиций: мы видели, что на Пятом Вселенском Соборе пришлось осудить давно умерших богословов, некогда почитавшихся в своих областях "Отцами". Пятый Собор был как бы пересмотром и переоценкой местных преданий и потому характерно, что на нем впервые составлен был список "избранных Отцов" - бесспорных носителей православного предания. В него вошли св. Афанасий Великий, Иларий Пиктавийский (западный борец против арианства), Василий Великий, Григорий Богослов, Григорий Нисский, Амвросий Медиоланский, бл. Августин, Златоуст, Феофил и Кирилл Александрийские, Лев Великий, Прокл.

    Ни одного - константинопольского имени (Прокл был патриархом столицы, но отражал "александрийскую" тенденцию в своем богословии). Византийское богословие и начинается как раз с подведения итогов, с преодоления противоречий, с согласования слов и понятий. Поэтому именно в Византии впервые очерчен тот круг предания, определены те "отеческие заветы", которые навсегда останутся фундаментом православного богословия. Отметим только, что вне этого круга остались до-никейские отцы и почти все "восточные" учители. Отметим также, что по содержанию византийское богословие оказалось ограниченным двумя темами - учением о Троице и учением о Богочеловеке. Это были темы великих догматических споров четвертого и пятого веков, на их раскрытие и усвоение ушли все силы византийского церковного сознания.


    7
    В седьмом веке заметно огрубение нравов, некая "варваризация" всей жизни. Не прошли даром века нашествий, обеднения, непрестанного военного напряжения. Уже чувствуется наступление "Средневековия" - в его отрицательных сторонах (которые никак не исключают и положительных) и многое в жизни даже христианского общества отражает это огрубение. Христиане "привыкли" к своему христианству, оно стало обычным, повседневным явлением: вот главное впечатление, получаемое от постановлений так называемого Пятошестого или Трулльского Собора 691 года. Этот собор созван был Императором Юстинианом II, чтобы дисциплинарными постановлениями восполнить Пятый и Шестой соборы, ограничившиеся одной вероучительной деятельностью. Жизнь Церкви требовала ясных регулирующих принципов и Трулльский Собор (названный так от колонной залы дворца, в которой он заседал) дал их в форме ста двух канонов. Они позволяют нам многое увидеть в повседневной жизни Церкви той эпохи. Собор имел своей целью "врачевание немощей" и его каноны отражают, конечно, только отрицательные стороны, недостатки церковного общества. Но эти недостатки потому и интересны, что показывают нам степень "христианизации" Империи в итоге четырех столетий константиновского периода.
    С одной стороны христианство, несомненно победило. Сами дефекты церковного общества - от победы, от ее так сказать несомненности. Христианство вошло в "плоть и кровь" человечества, объединенного Империей, и на самой глубине, конечно, оно определяет, оценивает и судит жизнь. Ко об этом - ниже. Сначала укажем на то, что изнутри подтачивает эту победу, делает ее же саму - источником и новых болезней, новых опасностей. А опасность состоит именно в том, что никакая победа не удерживается сама собой, но требует непрестанного усилия и напряжения. И вот напряжение-то как раз и начинает ослабевать. Так, например, в борьбе с язычеством, в героическом завоевании мира, Церковь не усумнилась обратить на служение христианству многие "естественные" формы религии, бывшие обычными для язычества. Язычники праздновали 25 декабря рождение Непобедимого Солнца, христиане к этому дню приурочили празднование Рождества Христа, научившего людей "покланяться Солнцу Правды, его познавать с высоты востока", у язычников 6 января был праздник "богоявление": эта же дата стала датой и христианского Богоявления. Церковный культ "бессребренников" имеет много общего с языческим культом Диоскуров, форма христианского "жития" - с образцами языческих "восхвалений героев", и, наконец, объяснение христианских таинств оглашенным - с "мистериалыюй" терминологией языческих посвящений. Но мы уже говорили, что на деле все эти "заимствования" были только формальными - привычную для того времени "форму" Церковь наполняла всей новизной своей Благой Вести, образом Христа и Его последователей, так что сама "форма" оказалась до конца воцерковленной, проводником света, мудрости и жизненной силы Евангелия. Но в том то и всё дело, что никакое "воцерковление" само по себе не есть гарантия чистоты христианства, никакая "форма" - даже самая христианская по существу и по происхождению, - не спасает "магически", если она не наполнена Духом и Истиной, которыми она оправдана и которым служит. И нужно помнить, что язычество - это не только религия хронологически предшествовавшая христианству и уничтоженная его появлением, но это некий постоянный и "естественный" полюс самой религии и в этом смысле вечная опасность для всякой религии.

    Христианство требует непрестанного усилия, безостановочного наполнения формы содержанием, самопроверки, "испытания духов"; язычество же и есть отрыв формы от содержания, выделение ее, как самоценности и самоцели. Это - возвращение к естественной религии, к вере в формулу, в обряд, в "святыню" безотносительно к их содержанию и духовному смыслу. Но тогда и сам христианский обряд и сама христианская Святыня могут легко стать предметом именно языческого поклонения, заслонить собою то, ради чего одного они и существуют: освобождающую силу Истины. Именно эта тенденция начинает чувствоваться в седьмом веке, являясь как бы расплатой за безраздельное торжество христианства. Уже в 530 году св. Варсонофий обличает "механическую" религиозность, весь смысл христианства полагающую во внешнем: "если вы проходите мимо мощей, сотворите поклон раз, два, три - но этого достаточно... Перекреститесь три раза, если хотите, но не больше"... Другие учители обличают тех, которые единственно в том выражают свою веру, что "покрывают поцелуями кресты и иконы". Что им Евхаристия и причастие? Если евангелие слишком длинное, а молитвы затягиваются более обычного - вот уже знаки нетерпения и недовольства. Даже при короткой службе христиане занимают себя разговорами о делах и осуждением ближнего. Другие просто стоят на улице, чтобы в последнюю минуту забежать в храм и, по словам преп. Анастасия Синаита, "на ходу причаститься". Но они отличные христиане: разве не приложились они к образу нашего Искупителя и к иконам Святых? Обрядоверие, суеверие, поверхностное отношение к вере - этих грехов много в византийском обществе. Но за ними вырисовывается и нечто более страшное: за христианским обличием продолжает жить уже самое очевидное "двоеверие" много канонов Трулльского собора посвящено борьбе с неприкрытым извращением христианства, превращением в языческую "магию".
    Увы, далеко не во всем и не всегда на высоте само духовенство, призванное быть образом для верных "словом, житием, любовью, духом, верою, чистотою". Во многих местах падает уровень просвещения: собор предписывает епископам проповедывать каждое воскресение, но при этом не пускаться в собственные домыслы, а держаться Отцов. Многие каноны запрещают пресвитерам держать гостиницы, давать деньги в рост, принимать плату за хиротонии, играть в азартные игры. Рисуют они несомненый упадок и в монашеской среде: собор особенно настаивает на том, что монашество есть путь покаяния, а не способ избежать военной службы или иметь обеспеченную старость. Монахи не должны выходить из монастырей, проводить ночь под одной крышей с женщиной, устраивать торжество из собственного пострига.

    Повторяем, всё это не значит, что церковная жизнь в Византии сводится к одним недостаткам. Собор говорит о них, потому что борьба с ними - его цель. Но они показывают - уже хотя бы тем, что похожи на недостатки почти всех последующих эпох церковной истории, - что христианство перестало быть отбором, и стало религией массы, и для слишком многих - уже только самоочевидная "форма", о смысле которой они просто не задумываются. Для многих оно, действительно, стало "естественной" религией и они уже не слышат в ней призыва к "обновлению естества".

    Но, конечно, не по одним канонам Трулльского Собора нужно судить о церковной жизни того времени. Да и само усилие реформировать недостатки, обличить грехи свидетельствует о том, что в большинстве своем духовные руководители Византии сохраняют непомраченным подлинный идеал христианства. Больше того, идеал этот уже подлинно прорастает в человеческое сознание, изнутри преображая не только отдельные жизни но и весь дух культуры, всё то, что составляет для каждой эпохи ее главную ценность. А ведь именно по замыслу, по сокровищу, к которому стремится сердце, не только по падениям, нужно изучать и судить прошлое. Узнать иными словами не только как воплощало это общество свой идеал, но и то, в чем сам этот идеал состоял.

    С этой точки зрения ничто лучше не выражает "дух эпохи", чем византийское богослужение, начинающее, как раз в это время, складываться в некую "систему", в стройный мир форм и образов, навсегда оставшийся непревзойденной вершиной восточного Православия. В его развитии и становлении действовало множество разных факторов и до сего времени в богослужении Православной Церкви можно различить пласты разных эпох, каждая из которых имеет свой "богослужебный" ключ. Это прежде всего синагогальная, ветхозаветная основа первохристианского культа, которую увенчивает и новым смыслом наполняет Таинство. Это, затем, развитие "суточного круга", где отразились особенности монашеского "стихословия Псалтири". Дальше быстрый расцвет культа святых, влияния догматических споров, сказавшиеся главным образом в росте церковных праздников. Это наконец, особенности нового положения Церкви в государстве и в обществе, благодаря которому совершается "воцерковление" разных сторон человеческой жизни. К некоторым подробностям этого процесса мы вернемся в следующей главе - окончательную "систему" богослужения даст уже поздняя Византия. Но в седьмом веке чувствуется основной "тон" византийского литургического творчества. В основе его, конечно, Священное писание.

    Языком церкви стал и навсегда останется библейский язык и не только из за своей религиозной насыщенности, богатства образов, поразительного соответствия религиозному чувству во всем его многообразии. Сама вера, сам опыт Церкви неотрываем от Писания, как от своего источника. Всё, во что верит Церковь и чем живет, совершилось "по Писаниям (... ибо я первоначально преподал вам, что и сам принял, то есть, что Христос умер за грехи наши, по Писанию, и что Он погребен был и что воскрес в третий день, по Писанию - 1 Кор. 15, 3 - 4). Но это "по Писанию" означает гораздо большее, чем исполнение пророчества и предсказания, это означает, прежде всего, внутреннюю связь между тем, что совершил Христос и тем, о чем повествует Писание, так что вне этой связи нельзя понять ни Писания, ни смысла дела Христова. И вот, все большее раскрытие, все более углубленное созерцание этой связи и составляет содержание христианского богослужения, церковной поэзии, даже самого обряда.
    Не имея возможности показать здесь процесс этого раскрытия во всей его сложности, остановимся на одном примере, имеющим для Церкви совсем особенное значение. Это - постепенный рост богослужебного почитания Божией Матери, которое займет такое большое место в литургической жизни Церкви. Пример этот важен еще и потому, что для большинстьа "историков религий" культ Божией Матери есть доказательство несомненной "метаморфозы" христианства, проникновения в него древнего, почти первобытного культа рождающих сил природы, материнства, женского начала и т. д. Главный их аргумент тот, что в первые века мы не видим в Церкви никакого особого выделения или, тем более, культа Марии, который возникает не раньше пятого века - то есть как раз в эпоху "примирения" христианства с миром. Историки же "формальной" школы, со своей стороны, если и находят исторические причины того или другого мариологического праздника, время его возникновения, авторов текстов, - не дают все-таки главного ответа: что означает этот расцвет Богородичных праздников, это усиление мариологической темы в содержании церковного богослужения. Наконец, протестанты, как известно, просто отвергают почитание Божией Матери, как не имеющее "библейского основания". Между тем - именно на "библейском основании" и вырастает это почитание, с ним-то прежде всего и связано. Таким библейским основанием является только что указанное нами созерцание Нового Завета в свете Ветхого, и с другой стороны раскрытие все более глубокого смысла Ветхого Завета в свете Нового. Вот пример: праздник Введения во храм Богородицы, возникающий, по всей вероятности, в конце седьмого века (сохранились песнопения для этого дня, написанные Св. Андреем Критским) не имеет никакого "формального" библейского основания - о подобном событии ничего не говорит Евангелие.

    Но достаточно прочитать богослужебные тексты этого праздника, (в их первоначальной редакции, так как они были значительно изменены впоследствии), чтобы видеть подлинно мистическое прозрение или созерцание, лежащее в его основе. В непрестанном молитвенном чтении Писания внимание сосредоточивается на все новых глубинах его смысла. Так, Иерусалимский храм занимает большое место и в Ветхом Завете и в Евангелии - причем Христос противополагает этому единственному и священному центру Иудейства, средоточию всей его религиозной жизни - Самого Себя: "разрушьте храм сей и Я в три дня воздвигну его... Он говорил о храме Тела своего". Но уже из этого видно, что христиане не могли не видеть в ветхозаветном храме прообраза другого религиозного средоточия, другого единственного и всеобъемлющего центра. Все положительное значение Храма "исполняется" во Христе, - Он уже новый Храм и этот Храм - Человек, его тело, его душа. Мы уже говорили, какое значение это противоположение двух храмов: храма Иерусалимского и "нерукотворного" храма Церкви - Тела Христова, имело для христианского храмостроительства. Но христианское "созерцание" не остановилось на этом. В эпоху, когда Церковь в напряжении всех своих духовных сил "возрастала" в понимании Человечества Христова, она не могла не включить в это созерцание образа и Той, от Кого Христос получил Свое Человечество, Свое Тело. Если Своим Храмом Бог отныне избрал Человека, то в особом и самом буквальном смысле таким храмом Бога была Дева Мария: "ибо рожденное от Нее Свято есть"... Она, ее тело есть Храм, воздвигнутый самим же Ветхим Заветом, всей его святостью, ожиданием спасения, верностью Богу - сделавшей возможным соединение Бога с Человеком и в этом смысле - Она есть плод Ветхозаветного Храма: той связи с Богом, которая осуществилась через него.. А если так, то "созерцание" переносится на соотношение между этим живым храмом и тем; смысл которого, как единственного "центра" и источника спасения и соединения с Богом, пришел "исполнить" Христос Своим вочеловечением, "Пречистый храм Спасов... днесь вводится в Дом Господень"... и в этом введении открывается и последний смысл храма и совершается его преодоление. Но это, говорят, праздник "идеи", обрастающей "мифом". Это и так и не так. В основе его лежит несомненный исторический факт: вхождения Девы Марии, как каждой еврейской девушки, во Иерусалимский храм. Этот факт не отмечен, правда, никаким "памятником", но он несомненен, так как самоочевиден: так или иначе, но Мария вошла в храм, была в храме. И если литургическое "оформление" тех событий, о которых рассказано в Евангелии, отправляется, конечно, от самого рассказа, то тут в самом богослужении исторический факт обрастает постепенно поэтическими или символическими подробностями, подчеркивающими тот смысл, который увидела в нем Церковь. В основе же именно богословское раскрытие самого Писания, всех заложенных в нем смыслов, созерцание реальности христианства... То же самое можно сказать и о других Богородичных праздниках, вырастающих постепенно в целый богородичный цикл, параллельный литургическому циклу Иоанна Крестителя. И это никакая не "метаморфоза", а раскрытие изначального опыта Церкви: достаточно прочитать первые же тексты богородичных богослужений, чтобы убедиться, что почитание Божией Матери не только не "затемняет" Христоцентризма ранней Церкви, не вводит в христианство какие-то чуть ли не языческие мотивы (а ведь именно это утверждают иные - даже христианские - ученые!), но, напротив, целиком укоренено в созерцании Церковью Богочеловеческого Лика Спасителя. Почитание Божией Матери очень скоро как бы окрашивает в свои тона все церковное богослужение, но, может быть, в этом и раскрывается один из самых глубоких аспектов "христианизации" тогдашнего мира. В века, когда христианское семя еще только начинало прорастать, когда внешне еще так мало видно перемен к лучшему - в нравах, в обществе, в социальном и государственном идеале, когда, напротив, чувствуется даже определенная "варваризация" мира, над этим миром навсегда воцаряется образ Матери, которой на Кресте усыновлено все человечество, образ совершенной чистоты, смирения, любви, самоотдачи... Само "переживание" Церковью Божией Матери глубоко христианское, вернее сказать по-христиански человеческое: в нем догматическое уразумение пронизано таким тонким и личным состраданием, в нем в первый раз внимание сосредоточивается на значении личного пути, проникает в глубины человеческого образа, возносит его в небесное сияние. В почитании Божией Матери, первом "плоде" церковного углубления в догмат о Богочеловечестве - источник всей той "тонкости", которое внесло христианство в человеческое сознание. И мир, который с такой силой почувствовал над собой покров этой материнской любви, который сумел так воспеть, в такую красоту этот покров облечь, есть уже мир глубоко христианский, несмотря на все свои грехи и несовершенства.

    Характерной чертой этого времени нужно признать постепенное "переплавление" богословского опыта в литургическую поэзию, в богослужебные формы. Если основным содержанием и "рамой" богослужения остается попрежнему Библия: псалмы, ветхозаветные песни, чтение, то в эту раму все больше и больше включаются творения церковных песнописцев: кондаки, стихиры, каноны. На первом месте нужно назвать Св. Романа Сладкопевца, умершего, по всей вероятности, в середине шестого века. С ним связано возникновение так называемой "кондакарной" формы литургической поэзии, которая позже будет вытеснена формой "канона". То, что дошло от Св. Романа (кондак Рождества: "Дева днесь Пресущественного рождает", Пасхи: "Аще и во гроб снисшел еси, Бессмертный" и др.), указывает на огромный поэтический талант, и в его творениях уже вполне осязаемо то, что можно назвать чудом византийской литургической письменности: поразительное сочетание пластической литературной формы, подлинной поэзии, с глубоким богословским, "умозрительным" содержанием. По сравнению с позднейшими византийскими произведениями, в которых так много водянистой риторики, ранние "пласты" наших богослужебных книг открывают нам настоящие сокровища. Это уже большая христианская поэзия, свидетельствующая, конечно, о степени зрелости христианской культуры. Другим удивительным памятником той же культуры остается "Акафист" или "Неседальная песнь", долго приписывавшаяся патриарху Сергию - монофелиту - и составленная, по преданию, после чудесного избавления Константинополя от осады 626 г. Несколько иную ноту вносят литургические творения, связанные с аскетическим опытом: из них на первом месте стоит "Великий Канон" Св. Андрея Критского (умер в первой половине восьмого века), до сего времени читаемый в первые дни Великого Поста. Если в линии, идущей от Св. Романа Сладкопевца, содержанием является, главным образом, раскрытие в поэтических формах догматического учения Церкви (прежде всего о Троице и о двух природах), то Великий Канон посвящен целиком покаянию. Монашество с самого начала было путем покаяния. Но, что характерно в богослужебной обработке этой темы, это - почти гиперболическое самообличение и самоосуждение. И снова нужно почувствовать всё значение этой черты; она хорошо оттеняет те недостатки церковного общества, о которых мы говорили выше: это общество не примиряется со злом, не "минимализирует" христианства. И, главное, в глубоком покаянном "вздохе", немолчно звучащем отныне в православном богослужении, как некий постоянный лейт-мотив, сказывается опять-таки, как глубоко вошел в церковное сознание тот образ человека, что открыт в Евангелии и постом, молитвой и бдением "усваивался" в опыте подвижников. За привычными образами псалтири, за этим всепоглащающим чувством величия Божия, перед которым все кажется ничтожным - с такой силой звучит теперь тоска по "первозданной красоте" человека. Это покаяние не только от сознания нарушенной заповеди, от страха, от преклонения перед Богом, но покаяние человека, знающего в себе "образ неизреченныя славы" и потому могущего измерить всю глубину своего падения. Эта действительная тоска об обожении, непрестанное видение себя в свете Богочеловека. В византийском церковном обществе много зла, много грехов. Но одного в нем нет - самодовольства. К концу ранне-византийского периода точно вся Церковь облекается в черную монашескую одежду, делает своим этот путь раскаяния и самоосуждения. И чем сильнее внешняя победа Церкви, чем торжественнее, богаче, пышнее внешние формы христианского византинизма, тем сильнее в нем этот вопль покаяния, мольба о прощении: "Согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом пред Тобою, ниже сотворихом, ниже соблюдохом якоже заповедал еси нам"...
    Непревзойденная красота и великолепие Св. Софии, священный, точно вечность измеряющий, ритм литургической Мистерии, небо являющей на земле, мир преображающей снова и снова в его первозданную космическую красоту, - и вся печаль, весь "реализм" греха, сознание бесконечного падения, вот, в конечном итоге, последняя глубина этого мира, плод Церкви в нем.
    Так внешне "византийским" кругом очерчено Православие на исходе первых четырех столетий "константиновского периода". В седьмом веке этот круг еще только намечается. Настоящим завершением православного византинизма будет следующая эпоха. Как всякая историческая форма, "византинизм", конечно, ограничен, несовершенен, имеет множество недостатков. Но, в последнем счете, в нем, а не в других "формах", найдет свое выражение тот неустранимый "историзм" христианства, о котором мы уже говорили: связанность его с судьбой мира и человека. Если в этом "браке" Церкви с Империей источник стольких слабостей и грехов, то и всё, что в ту эпоху на востоке отвергает этот брак, оказывается тупиком, выходом из истории, обречено на медленное растворение в бесплодных "песках". В истории же Православия начинается новый период, несущий новые скорби, но и новые победы.
    Последний раз редактировалось Николай; 25.04.2008 в 10:54.

  2. #2 (637682) | Ответ на # 607726
    Чтобы ответить, нажмите на иконку 'быстрый ответ' в сообщении, на которое отвечаете.

  3. #3 (640958) | Ответ на # 637682
    . Аватар для g14
    Регистрация
    18.02.2005
    Пол
    Сообщений
    10,470
    Записей в дневнике
    3
    Эти печальные метаморфозы христианства напоминают поисходящее с телом человека, когда дух покидает его.
    Сначала пару дней даже волосы продолжают рости, как у живого.
    Но потом все разлагается и тлеет, распространяя тошнотворный запах.
    Потом остается лишь сухой скелет.
    Эта церковь, говорящая: "я не вдова, мой муж - Иисус Христос, Он со мной. Я святая и непорочная. Врата ада меня не одолели. Всё, принятое на Священных Соборах - непреложная истина, потому что Божий Дух живет в церкви и руководит ею. Кто вне церкви - тот вне Бога"

Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •